Красавица Саломея Андроникова вскружила головы многим.

Портрет работы 3. Серебряковой

 

Капитан Зиновий Пешков.

Ему было 37 лет. Половина жизни прошла. Начиналась вторая половина. Его ждали удиви­тельная карьера, новые похождения, прекрасные женщины

 

 

 

 

 

Портрет работы художника В.И.Шухаева. 1925г.

Зиновий ранен в африканской войне. Теперь он не только однорукий, но и хромой.

5 - Иностранный легион 

     Во всяком случае, годы с 1917-го по 1921 -и были в жизни Зиновия очень пестрыми: много приключений, много поездок. После своей первой военной миссии в России он отправляется в Румынию, далее снова в Аме­рику. Затем он в Англии, Японии, Китае. Его непосредственный начальник французский генерал де Мартель был женат на очаровательной женщине. Зиновий Алексеевич, естественно, не упустил этого обстоятельства. А в 20-м году он вместе с генералом Мартелем и его очаровательной женой ока­зывается в Грузии.

     И здесь наш ловелас вновь встречает Саломею Николаевну Андроникову, в которую, как я уже говорил, Зиновий  был влюблен еще будучи статистом во МХТе.

     Зиновий узнает, что Саломея Андроникова, приехавшая к тяжелобольному отцу, аре­стована и приговорена к расстрелу. Его собственные попытки спасти ее успехом не увенчались. Тогда в Ита­лию уходит телеграмма Горькому: «Отец, звони Ленину, Троцкому, Карлу Марксу, черту-дьяволу, только спаси из тюрьмы Саломею Андроникову». Горький позвонил — и спас.

     В 1940 году Анна Андреевна Ахматова вспомнила Саломею в стихотворении «Тень».

Стихотворе­нию предпослан эпиграф из О.Мандельштама.

Что знает женщина одна о смертном часе?

Всегда нарядней всех, всех розовей и выше.

Зачем всплываешь ты со дна погибших лет

И память хищная передо мной колышет

Прозрачный профиль твой за стеклами карет?

Всегда нарядней всех, всех розовей и выше.

Зачем всплываешь ты со дна погибших лет

И память хищная передо мной колышет

Прозрачный профиль твой за стеклами карет?

Всегда нарядней всех, всех розовей и выше.

Зачем всплываешь ты со дна погибших лет

И память хищная передо мной колышет

Прозрачный профиль твой за стеклами карет?

О Тень! Прости меня, но ясная погода.

Флобер, бессонница и поздняя сирень

Тебя - красавицу тринадцатого года -

И твой безоблачный и равнодушный день 

Напомнили... А мне такого рода  воспоминанья не к лицу. О Тень!

                                         9 августа 1940 г. Вечером.

      А Тень, между прочим, припеваючи жила в это время - в 1940 году — в Лондоне. Она была женой процветающего адвоката Гальперна. Незадолго до смерти Ахматовой после долгой разлуки подруги встретились в Лондоне. Им было что вспомнить, о чем поговорить...

     Зиновий возвращается в Париж вместе с ней, делает предложение и узнает, что уже много лет она помолвлена со своим другом детства. На этом поприще ему не везет. Но именно Саломея стала потом основной хранительницей памяти о нем, хотя небрежность правнучки и попортила изрядно рукопись ее воспоминаний, (она везла рукопись в издательство на мотоцикле и потеряла ее значительную часть).

     Начинается очередное (из известных нам) любовное приключение. Это была легендарная красави­ца начала века, дочка грузинского аристократа Андроникова и внучатая племянница поэта Плещеева, наполовину грузинка, наполовину русская.

     В начале века она приехала в Петербург и вскружила голову множеству мужчин. Ее воспевал Ман­дельштам, с ней дружили Ахматова и Цветаева, ее рисовал Петров-Водкин.

     Итак, роман с Саломеей Николаевной в разгаре. Но тут Зиновия отзывают во Францию. Он заяв­ляется к возлюбленной и предлагает увезти ее в Париж.

     - Ты купишь там несколько шляпок!

     - Когда надо ехать? - спрашивает влюбленная в него женщина.

     - Сейчас!

     И они мчатся в Батуми. Там перебираются на французскую канонерку. И галантный француз - ка­питан уступает Саломее Николаевне свою каюту. В Константинополе они пересаживаются в Восточный экспресс, пересекающий Европу, позднее воспетый Агатой Кристи в ее знаменитом романе. Но в Болга­рии Андроникову высаживают - у нее нет болгарской визы. Напрасно Пешков пускает в ход свое обая­ние, объясняет, что они проездом во Францию, обещает, что Саломея Николаевна не будет выходить из поезда. Ничего не помогает. Тогда Зиновий берет ее паспорт и бежит в почтовое отделение. Он хочет дать телеграмму, чтоб из Франции помогли. Но вдруг видит печать, которая свободно лежит на столе. Он шлепает в паспорт эту самую болгарскую печать почтового районного отделения. И потом показыва­ет его пограничнику.

     - Вот, — говорит Пешков, — болгарская виза.

     Так они добираются до Парижа. Саломея Николаевна была очарована Зиновием. Она вспоминала, что отказать ему было невозможно. Он был, по ее мнению, упоительно хорош. «Стоило ему только от­крыть рот, - считала она, - как ни одна женщина не могла бы устоять перед ним».

     Но счастью любовников помешала война. Снова Зиновий Алексеевич в строю. Его посылают с тем же генералом Мартелем на броненосце «Прованс» в Крым в войска генерала Врангеля. Однако Вран­гель терпит поражение, врангелевская армия бежит. И Зиновий Алексеевич помог спастись многим офи­церам – представителям знатных дворянских фамилий. Окончательно перейдя к белым, он помогал им уплыть на французском броненосце прочь от берегов Крыма, от берегов родины. Не могу не привести здесь гениальное стихотворение Николая Туроверова, замечательного русского поэта, стихи которого наконец-то пришли к нам из эмиграции. К сожалению, уже после смерти поэта.

Уходили мы из Крыма среди дыма и огня.

Я с кормы все время мимо в своего стрелял коня.

А он плыл, изнемогая, за высокою кормой.

Все не веря, все не зная, что прощается со мной.

          Сколько раз одной могилы ожидали мы в бою.

          Конь все плыл, теряя силы, веря в преданность мою.

          Мой денщик стрелял не мимо. Покраснела вдруг вода...

          Уходящий берег Крыма я запомнил навсегда.

     Навсегда покинул Россию и Зиновий. Ему было 37 лет. Половина жизни прошла. Начиналась вто­рая половина. Его ждали удивительная карьера, новые похождения, прекрасные женщины.

     Предоставим слово о Зиновии Пешкове Николаю Васильевичу Вырубову. Николай Васильевич - достойный предста­витель старинного дворянского рода. Кстати, его бабушка была одновременно племянницей и Ивана Тургенева, и Афанасия Фета.

     И после смерти этих писателей унаследовала их имения, в том числе зна­менитое Спасское-Лутовиново. Его отец, Василий Вырубов, — министр внутренних дел Временного правительства, где премьером был князь Львов.

     Сам Николай Васильевич вступил в армию де Голля солдатом. Воевал в Италии против немцев, был дважды ранен. Де Голль наградил его самой высокой наградой («тираж» этого ордена - одна тысяча экземпляров) — Крестом Освобождения. Среди на­гражденных им офицеров и солдат (их фамилии вы­сечены на мраморной доске в Доме Инвалидов) Эй­зенхауэр, Черчилль, а также и унтер-офицер Николай Вырубов.

     - Мой отец познакомился с Пешковым при штабе Врангеля. Отец после революции вместе с князем Львовым состоял в Комитете русской эмиграции в Париже и налаживал отношения между русским Парижем и Врангелем.

     - Николай Васильевич, а вы не знаете, встречался ли Пешков после революции, в восемнадцатом году, со своим братом Яковом?

    - Не могу сказать. Я единственное помню, что Пешков попросил у моего отца, когда они пересеклись в ставке Врангеля, устроить ему телефонный разго­вор с братом Яковом. Это был восемнадцатыйдевятнадцатый год.

     - И состоялся этот разговор?

     - Отец мне рассказывал, что находился рядом, когда Пешков разговаривал по телефону со своим братом. А о чем разговор, отец не помнил. Мне кажется, Яков старался уговорить своего старшего брата вернуться в Россию...

     Поверить в это мелодраматическое обстоятельство, конечно, хотелось бы, но уж очень были сла­бы доказательства. Тем более, в 1919 году Яков Свердлов забелел и умер. А сведения об этом разгово­ре были все-таки не из первых рук...

     Все ликовали. Каким-то чудом согнули Аттилу, сдержали, осилили и с непонятной бездумностью бросили — переживать унижение, не думая, как оно преобразится.

     Все истерически торопились забыть о тех, кто остался гнить, готовились к пиру во время чумы, потом его назовут веком джаза. Выжившие пустились в пляс, но радость была ненастоящей, нелепой, судорожной, бесстыжей. Словно плясали на краешке ямы, набитой доверху черепами, а яма все еще не полна, в ней хватит места еще для многих. И жизнь была такой же мнимой, такой же судорожной, как радость — незрячей, боящейся прозреть, увидеть опустошенный мир.

     В этом грохочущем карнавале каждый оказывался канатоходцем, скользящим по натянутой проволоке. Только б за что-нибудь уцепиться! Как бы то ни было — устоять! Мечта об устойчивости томила и осеняла моих сограждан, она им заменила религию. Я видел: моя натурализация и есть приобщение к этой мечте, а может быть, даже и причащение, ибо мечта эта — сакральна.

  Мне предстояло войти в этот быт, отлаженный и крепко сколоченный. Соседи солидны и благопристойны, знакомства не вызывают сомнений. Приятельство ни к чему не обязывает. Семья нерушима, и если даже супруга себе заведет аманта, он также обязан войти в семью, стать ее частью и принадлежностью. Вся жизнь, в конце концов, ритуальна — из этого следует исходить.

      Ну что же, я готов соблюдать любые правила поведения. Однажды скитальческая стезя приводит к дому, и тайный голос подсказывает, что дом этот — твой. Мое естество должно уняться. Давно пора.

     Мы выглядели с моею красавицей отменной супружескою четой. Париж нас принял вполне радушно. Я пребывал в распоряжении одновременно двух важных ведомств — дипломатического и военного. Поток, казалось, вошел в берега, хотя поездки по долгу службы (в Америке мне пришлось провести несколько месяцев) и отражались на настроении Саломэ. Она, как и Лидия в свое время, привыкла к тому, что каждая ночь — это любовное рандеву, и одинокая постель стала для нее наказанием. Решительно ничем не заслуженным.

     Но я полагал, что мало-помалу она примирится с моими отлучками. Равно как с обилием моих дел — в те дни я к тому же взвалил на себя непредусмотренные обязанности, трудился в Международной комиссии. Россию выкашивал лютый голод, и надо было помочь его жертвам.

     Похоже, и впрямь, как завывали на протяжении стольких лет наши косматые витии, Всевышний выбрал мое отечество, чтобы оно явило миру образ страданья и долготерпения. Не вижу какой-то иной причины того, что из века в век он топчет эту несчастную страну.

     С тоской просыпался я каждое утро, с тоской направлялся в свое бюро, с тоской перекладывал бумажонки. Я спрашивал себя: что я делаю? И что мне делать? На что уходят, так глупо тратятся мои дни? Они убывают, они убывают, еще немного и ключ иссякнет. Они перетекают в недели, недели — в месяцы, их не вернешь. Я выцветаю, как мой мундир в пронафталиненном гардеробе.  

     - А что вы знаете о его работе в качестве представителя Франции при штабе Колчака, в Закав­казье, в ставке Врангеля?

     - В России говорили, что Пешков был французским советником белого движения. Это преувеличение. Он был просто секретарем мсье де Мартеля. Переводчиком и секретарем. И поэтому, когда Мартеля французское правительство переслало из Баку к Врангелю как представителя при белом движении, то, конечно, мсье де Мартель взял с собой и Пешкова как пере­водчика и помощника... После, когда Пешков вернулся в Париж, мой отец его встречал довольно часто. Они любили вместе выпить, покутить, поговорить о том о сем. Не могу сказать, что они были друзьями, но оба любили жить немножко напоказ. Пешков был не как его брат, тот был человек убеждений. А Пешков был человек увлечений. Побывав в Канаде, Америке, Австралии, выехав из России в девятьсот пятом году, повидав весь западный мир, он уже не особенно рвался на революционную работу, которую вел когда-то 'вместе с братом Яковом.

     У него уже были иные понятия о жизни. Вам кажется, он был авантюрист? Слово авантюрист в русском языке имеет всегда какой-то отрицательный оттенок. А во французском это слово имеет несколько граней. Если человек предпринимает что-то рискованное с одной целью чтобы от этого получить при­быль, какой-то доход, состояние, то это авантюрист в плохом смысле. А в хорошем смысле авантюрист - это человек, который бросается в совершенно неизвестные жизненные опыты. И надеется, что в них найдет удовлетворение. Пешков, конечно, был авантюрист в жизни. Но не только. Главное, он любил быть на первом месте.

     - То есть был честолюбив?

     - Да. Он должен был всегда быть впереди. Но в жизни выдвинуться бывает легче, чем остаться на первом положении. Это гораздо труднее. И вот здесь было громадное преимущество Пешкова. Он умел всю свою жизнь оставаться заметным. Он как бы создал свой персонаж.

     - В чем это выражалось?

     - Во-первых, никогда в жизни не давал понять, что он - брат Якова Свердлова.

     - Он это скрывал?

     - Да. И скрывал всю свою жизнь, что он - еврей.

     - А то, что он приемный сын Горького, скрывал или нет?

     - Наоборот. Французское общество и интеллектуальная элита всегда увлекались «левым». И Горький для них был герой. А значит, и приемный сын Горького представлял для общества интерес. Я не хочу входить в детали, насколько он юридически приемный или не приемный. Он себя подавал как «приемный сын Горького».

     По возвращении из России в двадцать первом году Зиновий Алексеевич служит в Военном мини­стерстве Франции. Но штабная канцелярская работа ему не по нутру. И Пешков решает вернуться в Иностранный легион.

     Послевоенная Европа являла прелюбопытное зрелище. Неудобоваримый коктейль, к которому предстояло привыкнуть. Франция с Англией в белых одеждах, в этаких стильных белейших тогах — они олицетворяли собою восторжествовавшую мораль, дух права, сломивший грубую силу. Германия, осужденная ими на разорение и нищету, — неумолимая расплата за попранную континентальную общность. (Кара оказалась и тяжкой и удручающе недальновидной — в этом пришлось убедиться скоро.)

     Священная Римская империя стала ручною тишайшей Австрией, отныне ей предстояла участь нетребовательной провинциалки. Участь завидная, если задуматься, но горькая для наследницы Габсбургов!

     Роль эту передали Италии, допущенной в тесный круг победителей, в Совет богов, в высшее общество. Толпились счастливые новоселы — в муках рожденные государства, свежие блюда версальской кухни.

     Над пересозданной географией, казалось, нависали две тени — непостижимая Россия, страна трагического раскола, сменившая в этом веке Турцию в самоубийственном амплуа “больного человека Европы”. И Новый Свет в нашем окне, могучий заокеанский друг, “отец победы”, высший арбитр. 

      Надо сказать, что Иностранный легион состоит из наемников. О них существует два мнения. Одно - они герои, другое - бандиты. Наемные части существовали  и в Египте, и у Александра Македонского, и в Древнем Риме, и в средние века. Из литературы, истории мы знаем, что наемники — самые страшные войска. Когда они входили в город, то не щадили мирное население, грабили, убивали, насиловали. Как правило, это были люди без рода, без племени, без чести и стыда.

      Вот высказывание Ильи Эренбурга, который сам мечтал стать легионером, но не был принят по состоянию здоровья: «Иностранный легион до войны состоял из разноплеменных преступников, которые, поступая в него, меняли свое имя. Отбыв военную службу, они становились полноправными гражданами Франции. Легионеров отправляли обычно в колонии, усмирять мятежников. Понятно, какие нравы царили в легионе...

     Русский писатель Виктор Финк, который был легионером, писал о том, что это сборище преступни­ков. Во время атаки легионеры расправлялись с неугодными офицерами. Нормой были зверские убийст­ва военнопленных. Объяснить возвращение Зиновия Алексеевича именно в эту воинскую часть весьма затруднительно. Невольно вспоминается его интервью про «упоение в бою».

     Наш герой вернулся в Иностранный легион как раз в то самое время, когда Франция начинает свою очередную колониальную войну. На этот раз в Марокко, где североафриканские племена под предводительством Абд Эль Карима подняли освободительное восстание.

     Была организована Рифская республика. Но мятеж был потоплен в крови. Республика прекратила свое существование. Недавний социал-демократ, революционер, стоявший на интернациональных пози­циях, принял участие в войне, которая подавляла свободу и независимость североафриканских племен. Встал на сторону карателей.

     Хочу еще привести стихи Николая Туроверова, который тоже пять лет был легионером. У меня нет сведений об отношениях между замечательным поэтом и грандиозным авантю­ристом. Но мнится, они были знакомы: однополчане по легиону, оба из России, да и русская колония в Париже, где они проживали, не могла не свести их.

     Туроверов - казак, бежавший из Крыма с армией Врангеля, - навсегда сохранил нежную любовь к России. Он не был перевертышем, ибо с самого начала выступал на стороне белой армии.

     Посвящается стихотворение князю Н.Н.Оболенскому.

     (Кстати, многие годы спустя легионер 3. А. Пешков и свя­щенник Н.Н.Оболенский будут лежать под одной могильной плитой на кладбище Сен-Женевьев-Де-Буа.)

Нам все равно, в какой стране cметать народное восстанье,

И нет в других, как нет во мне, ни жалости, ни состраданья.

Вести учет: в каком году - для нас ненужная обуза;

И вот в пустыне, как в аду  идем на возмущенных друзов.

Семнадцативековый срок прошел, не торопясь, по миру;

Все так же небо и песок глядят беспечно на Пальмиру

Среди разрушенных колонн. Но уцелевшие колонны,

Наш Иностранный легион - наследник римских легионов

     Париж на глазах терял свою магию, свое безотказное колдовство. Великий город, стократ воспетый, мне опостылел. И больше того — стал вызывать теперь раздражение.

     Все чаще я думал о Легионе. Все жарче тянуло в его котел. Я понимал, что сильно рискую — так можно потерять Саломею. Уже после Лидии стало мне ясно: красавицы — плохие солдатки. Подобно тому как каждый день ничем не колеблемого покоя словно лишает вкуса и смысла мое пребывание на земле, так день без любви, без дыхания счастья им кажется нелепой гримасой, ничем не оправданной тратой времени. Я все понимал. И подал прошение.

     Великолепный Однорукий — так называли они меня. Я был одним из них, но — над ними. Ибо на сей раз я ими командовал. Все они были мои солдаты.

     Как видно, в почти сложившийся образ, в тип современного крестоносца я внес дополнительные краски. Похоже, я несколько удивил смесью семитской одержимости, вполне христианского миссионерства и чисто креольского мачизма.

     А я называл их — “мои босяки”. Жизнь потрудилась над этими судьбами, ее заржавелые жернова стремились перемолоть это мясо, но мясо оказалось кремнистым, неподдающимся, слишком жестким.

     Кого не вобрал в себя Легион! Здесь были угрюмые мадьяры, широкоскулые, коренастые, скупо ронявшие даже слог, здесь были запальчивые греки — эти за словом в карман не лезли. Впрочем, не проходило и года, они теряли свою речистость. Был немец, почему-то носивший чисто французскую фамилию, при этом — весьма аристократическую. Французов было тоже немало, по большей части с неясным прошлым. Но в прошлом здесь никто не копался, а сами они обычно помалкивали.

    И правильно делали. Я уже знал, что склонных к исповедям надо побаиваться, или — точней сказать — опасаться. После распахнутости частенько рождается смутная враждебность к тому, кто терпеливо выслушивал эти непрошенные признания и стал невольным духовником. Пусть вся вина его в том, что он имеет уши — уже довольно! Один откровенный легионер, поведавший мне свою историю, едва ли не в тот же самый вечер вдруг вздумал раскроить мою голову. Конечно, он подлежал расстрелу, но я предпочел замять это дело — мне было ясно, в чем тут причина.

     Немало было и казаков — донцов и кубанцев, один из них в конце концов стал моим ординарцем.

     Меня это странным образом тешило. Характер не бывает безгрешным, ему почему-то всегда сопутствует какой-нибудь душевный изъян. Возможно, вдруг возникала тень казачьей дочери Лиды Бураго, строптивой жены — за долгие годы мы так и не сумели избыть наше супружеское соперничество. Взглянула б она, как преданно смотрят ее станичники на командира!

     Мне выпало вечное многолюдье и редко выпадали часы, когда я оставался один, но только они воспитали душу, сделали ее твердой и зрелой. В любом муравейнике необходимо прокладывать собственную дорожку, недостижимую для остальных 

     Делая телепередачу о Зиновии Пешкове, было невоз­можно не побывать в Иностранном легионе. Очень хоте­лось понять, почему Зиновий снова возвратился туда. Все-таки что же это такое - легион: прибежище для преступ­ников, скрывающих нечистое прошлое? Или просто сбори­ще головорезов и мародеров? Или же приют для вояк, ко­торым некуда деваться в мирное время: ведь ничего, кро­ме как убивать, они не умеют? Но тогда почему все парады Франции в Париже на Елисейских полях открывают именно «белые кепи» — легионеры?

     Однако проникнуть в Иностранный легион - все равно, что разведчику КГБ просочиться в ЦРУ или наоборот.

     Тем не менее, наши долгие попытки, письма, просьбы, обращения в Военное министерство Фран­ции и наше непреодолимое желание помогли нам обрушить преграды. И наконец, мы получаем разреше­ние и едем в «логово».

     Неподалеку от Марселя, в местечке Обань, расположен генеральный штаб Иностранного легиона. Мы оказались первой русской съемочной группой (и пока последней), которой удалось посетить эту зага­дочную воинскую часть. Думаю, поэтому мне придется сделать отступление и рассказать о легионе под­робнее.

     На плацу перед зданием генерального штаба обелиск, на котором высечен девиз легиона: «Честь и верность». Тут же памятник, который легион воздвиг своим воинам, погибшим за 170 лет - время его существования. А погибло их 35000 человек

     Мы все от рождения состоим из несообразностей и несоответствий. Мне привелось о том поразмыслить, когда меня ранили под Баб-Таза, когда мне снова, спустя два года, пришлось с простреленною ногой валяться в госпитале в Рабате. И, лежа на пружинистой койке, я то и дело усмехался: все-то доказываешь, дружок? В сущности, всегда это делал. В юности я жарко надеялся, что все же смогу доказать России: я не чужак, не пришелец, свой. Что я, рожденный под русским небом, у самой русской из русских рек, такой же сын ее, как другие, такой же родной, как все ее дети.

     Доказывал бесстрастной Канаде, доказывал Соединенным Штатам, что я способен укорениться, что я им нужен, что пригожусь.

     Теперь убеждаю Прекрасную Францию, что я не какой-нибудь иноземец, “на ловле счастья и чинов”, что я гото… Продолжение »